Содержание материала

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин


Медведь на воеводстве

Злодейства крупные и серьезные нередко именуются блестящими и, в качестве таковых, заносятся на скрижали Истории. Злодейства же малые и шуточные именуются срамными, и не только Историю в заблуждение не вводят, но и от современников не получают похвалы.   

I. ТОПТЫГИН 1-й

   Топтыгин 1-й отлично это понимал. Был он старый служака-зверь, умел берлоги строить и деревья с корнями выворачивать; следовательно, до некоторой степени и инженерное искусство знал. Но самое драгоценное качество его заключалось в том, что он во что бы то ни стало на скрижали Истории попасть желал, и ради этого всему на свете предпочитал блеск кровопролитий. Так что об чем бы с ним ни заговорили: об торговле ли, о промышленности ли, об науках ли -- он все на одно поворачивал: "Кровопролитиев... кровопролитиев... вот чего нужно!"  

 За это Лев произвел его в майорский чин и, в виде временной меры, послал в дальний лес, вроде как воеводой, внутренних супостатов усмирять.  

 Узнала лесная челядь, что майор к ним в лес едет, и задумалась. Такая в ту пору вольница между лесными мужиками шла, что всякий по-своему норовил. Звери -- рыскали, птицы -- летали, насекомые -- ползали; а в ногу никто маршировать не хотел. Понимали мужики, что их за это не похвалят, но сами собой остепениться уж не могли. "Вот ужо приедет майор, -- говорили они, -- засыплет он нам -- тогда мы и узнаем, как Кузькину тещу зовут!"  

 И точно: не успели мужики оглянуться, а Топтыгин уж тут как тут. Прибежал он на воеводство ранним утром, в самый Михайлов день, и сейчас же решил: "Быть назавтра кровопролитию". Что заставило его принять такое решение -- неизвестно: ибо он, собственно говоря, не был зол, а так, скотина.  

 И непременно бы он свой план выполнил, если бы лукавый его не попутал.   

Дело в том, что, в ожидании кровопролития, задумал Топтыгин именины свои отпраздновать. Купил ведро водки и напился в одиночку пьян. А так как берлоги он для себя еще не выстроил, то пришлось ему, пьяному, среди полянки спать лечь. Улегся и захрапел, а под утро, как на грех, случилось мимо той полянки лететь Чижику. Особенный это был Чижик, умный: и ведерко таскать умел, и спеть, по нужде, за канарейку мог. Все птицы, глядя на него, радовались, говорили: "Увидите, что наш Чижик со временем поноску носить будет!" Даже до Льва об его уме слух дошел, и не раз он Ослу говаривал (Осел в ту пору у него в советах за мудреца слыл): "Хоть одним бы ухом послушал, как Чижик у меня в когтях петь будет!"  

 Но как ни умен был Чижик, а тут не догадался. Думал, что гнилой чурбан на поляне валяется, сел на медведя и запел. А у Топтыгина сон тонок. Чует он, что по туше у него кто-то прыгает, и думает: "Беспременно это должен быть внутренний супостат!" 

  -- Кто там бездельным обычаем по воеводской туше прыгает? -- рявкнул он, наконец.   

Улететь бы Чижику надо, а он и тут не догадался. Сидит себе да дивится: чурбан заговорил! Ну, натурально, майор не стерпел: сгреб грубияна в лапу, да, не рассмотревши с похмелья, взял и съел.   

Съесть-то съел, да съевши спохватился: "Что такое я съел? И какой же это супостат, от которого даже на зубах ничего не осталось?" Думал-думал, но ничего, скотина, не выдумал. Съел -- только и всего. И никаким родом этого глупого дела поправить нельзя. Потому что, ежели даже самую невинную птицу сожрать, то и она точно так же в майорском брюхе сгниет, как и самая преступная.  

 -- Зачем я его съел? -- допрашивал сам себя Топтыгин, -- меня Лев, посылаючи сюда, предупреждал: "Делай знатные дела, от бездельных же стерегись!" -- а я, с первого же шага, чижей глотать вздумал! Ну, да ничего! первый блин всегда комом! Хорошо, что, по раннему времени, никто дурачества моего не видал.  

 Увы! не знал, видно, Топтыгин, что в сфере административной деятельности первая-то ошибка и есть самая фатальная. Что, давши с самого начала административному бегу направление вкось, оно впоследствии все больше и больше будет отдалять его от прямой линии...  

 И точно, не успел он успокоиться на мысли, что никто его дурачества не видел, как слышит, что скворка ему с соседней березы кричит:  

 -- Дурак! его прислали к одному знаменателю нас приводить, а он Чижика съел!   

Взбеленился майор; полез за скворцом на березу, а скворец, не будь глуп, на другую перепорхнул. Медведь -- на другую, а скворка -- опять на первую. Лазил-лазил майор, мочи нет измучился. А глядя на скворца, и ворона осмелилась:   

-- Вот так скотина! добрые люди кровопролитиев от него ждали, а он Чижика съел!   

Он -- за вороной, ан из-за куста заинька выпрыгнул:   

-- Бурбон стоеросовый! Чижика съел!  

 Комар из-за тридевять земель прилетел: 

 -- Risum teneatis, amici! [Возможно ли не рассмеяться, друзья! (лат.), из послания Горация Пизону и его сыновьям "Наука поэзии")] Чижика съел!   

Лягушка в болоте квакнула:   

-- Олух царя небесного! Чижика съел!   

Словом сказать, и смешно, и обидно. Тычется майор то в одну, то в другую сторону, хочет насмешников переловить, и все мимо. И что больше старается, то у него глупее выходит. Не прошло и часу, как в лесу уж все, от мала до велика, знали, что Топтыгин-майор Чижика съел. Весь лес вознегодовал. Не того от нового воеводы ждали. Думали, что он дебри и болота блеском кровопролитий воспрославит, а он на-тко что сделал! И куда ни направит Михаиле Иваныч свой путь, везде по сторонам словно стон стоит: "Дурень ты, дурень! Чижика съел!"  

 Заметался Топтыгин, благим матом взревел. Только однажды в жизни с ним нечто подобное случилось. Выгнали его в ту пору из берлоги и напустили стаю шавок -- так и впились, собачьи дети, и в уши, и в загривок, и под хвост! Вот так уж подлинно он смерть в глаза видел! Однако все-таки кой-как отбоярился: штук с десяток шавок перекалечил, а от остальных утек. А теперь и утечь некуда. Всякий куст, всякое дерево, всякая кочка, словно живые, дразнятся, а он -- слушай! Филин, уж на что глупая птица, а и тот, наслышавшись от других, по ночам ухает: "Дурак! Чижика съел!"   

Но что всего важнее: не только он сам унижение терпит, но видит, что и начальственный авторитет в самом своем принципе с каждым днем все больше да больше умаляется. Того гляди, и в соседние трущобы слух пройдет, и там его на смех подымут!  

 Удивительно, как иногда причины самые ничтожные к самым серьезным последствиям приводят. Маленькая птица Чижик, а такому, можно сказать, стервятнику репутацию навек изгадил! Покуда не съел его майор, никому и на мысль не приходило сказать, что Топтыгин дурак. Все говорили: "Ваше степенство! вы -- наши отцы, мы -- ваши дети!" Все знали, что сам Осел за него перед Львом предстательствует, а уж если Осел кого ценит -- стало быть, он того стоит. И вот, благодаря какой-то ничтожнейшей административной ошибке, всем сразу открылось. У всех словно само собой с языка слетело: "Дурак! Чижика съел!" Все равно, как если б кто бедного крохотного гимназистика педагогическими мерами до самоубийства довел... Но нет, и это не так, потому что довести гимназистика до самоубийства -- это уж не срамное злодейство, а самое настоящее, к которому, пожалуй, прислушается и История... Но... Чижик! скажите на милость! Чижик! "Этакая ведь, братцы, уморушка!" -- крикнули хором воробьи, ежи и лягушки.   

Сначала о поступке Топтыгина говорили с негодованием (за родную трущобу стыдно); потом стали дразниться; сначала дразнили окольные, потом начали вторить и дальние; сначала птицы, потом лягушки, комары, мухи. Все болото, весь лес.  

 -- Так вот оно, общественное-то мнение что значит! -- тужил Топтыгин, утирая лапой обшарпанное в кустах рыло, -- а потом, пожалуй, и на скрижали Истории попадешь... с Чижиком!   

А История такое большое дело, что и Топтыгин, при упоминовении об ней, задумывался. Сам по себе, он знал об ней очень смутно, но от Осла слыхал, что даже Лев ее боится: "Не хорошо, говорит, в зверином образе на скрижали попасть!" История только отменнейшие кровопролития ценит, а о малых упоминает с оплеванием. Вот если б он, для начала, стадо коров перерезал, целую деревню воровством обездолил или избу у полесовщика по бревну раскатал -- ну, тогда История... а впрочем, наплевать бы тогда на Историю! Главное, Осел бы тогда ему лестное письмо написал! А теперь, смотрите-ка! -- съел Чижика и тем себя воспрославил! Из-за тысячи верст прискакал, сколько прогонов и порционов извел -- и первым делом Чижика съел... ах! Мальчишки на школьных скамьях будут знать! И дикий тунгуз, и сын степей калмык -- все будут говорить: "Майора Топтыгина послали супостата покорить, а он, вместо того. Чижика съел!" Ведь у него, у майора, у самого дети в гимназию ходят! До сих пор их майорскими детьми величали, а напредки проходу им школяры не дадут, будут кричать: "Чижика съел! Чижика съел!" Сколько потребуется генеральных кровопролитиев учинить, чтоб экую пакость загладить! Сколько народу ограбить, разорить, загубить!   

Проклятое то время, которое с помощью крупных злодеяний цитадель общественного благоустройства сооружает, но срамное, срамное, тысячекратно срамное то время, которое той же цели мнит достигнуть с помощью злодеяний срамных и малых!  

 Мечется Топтыгин, ночей не спит, докладов не принимает, все об одном думает: "Ах, что-то Осел об моей майорской проказе скажет!" 

  И вдруг, словно сон в руку, предписание от Осла: "До сведения его высокостепенства господина Льва дошло, что вы внутренних врагов не усмирили, а Чижика съели -- правда ли?"   

Пришлось сознаваться. Покаялся Топтыгин, написал рапорт и ждет. Разумеется, никакого иного ответа и быть не могло, кроме одного: "Дурак! Чижика съел!" Но частным образом Осел дал виноватому знать (Медведь-то ему кадочку с медом в презент при рапорте отослал): "Непременно вам нужно особливое кровопролитие учинить, дабы гнусное оное впечатление истребить..."   

-- Коли за этим дело стало, так я еще репутацию свою поправлю! -- молвил Михаиле Иваныч и сейчас же напал на стадо баранов и всех до единого перерезал. Потом бабу в малиннике поймал и лукошко с малиной отнял. Потом стал корни и нити разыскивать, да кстати целый лес основ выворотил. Наконец забрался ночью в типографию, станки разбил, шрифт смешал, а произведения ума человеческого в отхожую яму свалил.  

Сделавши все это, сел, сукин сын, на корточки и ждет поощрения.   

Однако ожидания его не сбылись.   

Хотя Осел, воспользовавшись первым же случаем, подвиги Топтыгина в лучшем виде расписал, но Лев не только не наградил его, но собственнолапно на Ословом докладе сбоку нацарапал: "Не верю, штоп сей офицер храбр был; ибо это тот самый Таптыгин, который маво Любимова Чижика сиел!"   И приказал отчислить его по инфантерии.   Так и остался Топтыгин 1-й майором навек. А если б он прямо с типографий начал -- быть бы ему теперь генералом.   

II. ТОПТЫГИН 2-й

   Но бывает и так, что даже блестящие злодеяния впрок не идут. Плачевный пример этому суждено было представить другому Топтыгину.   В то самое время, когда Топтыгин 1-й отличался в своей трущобе, в другую такую же трущобу послал Лев другого воеводу, тоже майора и тоже Топтыгина. Этот был умнее своего тезки и, что всего важнее, понимал, что в деле административной репутации от первого шага зависит все будущее администратора. Поэтому, еще до получения прогонных денег, он зрело обдумал свой план кампании и тогда только побежал на воеводство.   Тем не менее карьера его была еще менее продолжительна, нежели Топтыгина 1-го.   Главным образом, он рассчитывал на то, что как приедет на место, так сейчас же разорит типографию: это и Осел ему советовал. Оказалось, однако ж, что во вверенной ему трущобе ни одной типографии нет; хотя же старожилы и припоминали, что существовал некогда -- вон под той сосной -- казенный ручной станок, который лесные куранты [газеты (от голл. -- courant)] тискал, но еще при Магницком [М.Л.Магницкий (1778-1855), попечитель Казанского университета в последние годы царствования Александра I] этот станок был публично сожжен, а оставлено было только цензурное ведомство, которое возложило обязанность, исполнявшуюся курантами, на скворцов. Последние каждое утро, летая по лесу, разносили политические новости дня, и никто от того никаких неудобств не ощущал. Затем известно было еще, что дятел на древесной коре, не переставаючи, пишет "Историю лесной трущобы", но и эту кору, по мере начертания на ней письмен, точили и растаскивали воры-муравьи. И, таким образом, лесные мужики жили, не зная ни прошедшего, ни настоящего и не заглядывая в будущее. Или, другими словами, слонялись из угла в угол, окутанные мраком времен.   Тогда майор спросил, нет ли в лесу, по крайней мере, университета или хоть академии, дабы их спалить; но оказалось, что и тут Магницкий его намерения предвосхитил: университет в полном составе поверстал в линейные батальоны, а академиков заточил в дупло, где они и поднесь в летаргическом сне пребывают. Рассердился Топтыгин и потребовал, чтобы к нему привели Магницкого, дабы его растерзать ("similia similibus curantur") [клин клином вышибают (лат.)], но получил в ответ, что Магницкий, волею божией, помре.   Нечего делать, потужил Топтыгин 2-й, но в уныние не впал. "Коли душу у них, у мерзавцев, за неимением, погубить нельзя, -- сказал он себе, -- стало быть, прямо за шкуру приниматься надо!"   Сказано -- сделано. Выбрал он ночку потемнее и забрался во двор к соседнему мужику. По очереди, лошадь задрал, корову, свинью, пару овец, и хоть знает, негодяй, что уж в лоск мужичка разорил, а все ему мало кажется. "Постой, -- говорит, -- я у тебя двор по бревну раскатаю, навеки тебя с сумой по миру пущу!" И, сказавши это, полез на крышу, чтоб злодейство свое выполнить. Только не рассчитал, что матица-то гнилая была. Как только он на нее ступил, она возьми да и провались. Повис майор на воздухе; видит, что неминучее дело об землю грохнуться, а ему не хочется. Облапил обломок бревна и заревел.   Сбежались на рев мужики, кто с колом, кто с топором, а кто и с рогатиной. Куда ни обернутся -- кругом, везде погром. Загородки поломаны, двор раскрыт, в хлевах лужи крови стоят. А посреди двора и сам ворог висит. Взорвало мужиков.   -- Ишь, анафема! перед начальством выслужиться захотел, а мы через это пропадать должны! А ну-тко-то, братцы, уважим его!   Сказавши это, поставили рогатину на то самое место, где Топтыгину упасть надлежало, и уважили. Затем содрали с него шкуру, а стерво вывезли в болото, где к утру его расклевали хищные птицы.   Таким образом, явилась новая лесная практика, которая установила, что и блестящие злодейства могут иметь последствия не менее плачевные, как и злодейства срамные.   Эту вновь установившуюся практику подтвердила и лесная История, присовокупив, для вящей вразумительности, что принятое в исторических руководствах (для средних учебных заведений издаваемых) подразделение злодейств на блестящие и срамные упраздняется навсегда и что отныне всем вообще злодействам, каковы бы ни были их размеры, присвояется наименование "срамных".   По докладу о сем Осла Лев собственнолапно на одном нацарапал так: "О приговоре Истории дать знать майору Топтыгину 3-му: пускай изворачивается".   

III. ТОПТЫГИН 3-й

   Третий Топтыгин был умнее своих тезоименитых предшественников. "Дело-то выходит бросовое! -- сказал он себе, прочитав резолюцию Льва, -- мало напакостишь -- поднимут на смех; много напакостишь -- на рогатину поднимут... Полно, ехать ли уж?"   Спрашивал он рапортом у Осла: "Ежели-де ни большие, ни малые злодеяния совершать не разрешается, то нельзя ли хоть средние злодеяния совершать?" -- но Осел ответил уклончиво: "Все-де нужные по сему предмету указания вы найдете в Лесном уставе". Заглянул он в Лесной устав, но там обо всем говорилось: и о пушной подати, и о грибной, и об ягодной, даже об шишках еловых, а о злодеяниях -- молчок! И затем, на все его дальнейшие докуки и настояния. Осел отвечал с одинаковою загадочностью: "Действуйте по пристойности!"   -- Вот до какого мы времени дожили! -- роптал Топтыгин 3-й, -- чин на тебя большой накладывают, а какими злодействами его подтвердить -- не указывают!   И опять мелькнуло у него в голове: "Полно, ехать ли?" -- и если б не вспомнилось, какая уйма подъемных и прогонных денег для него в казначействе припасена, право, кажется, не поехал бы!   Прибыл он в трущобы на своих на двоих -- очень скромно. Ни официальных приемов не назначил, ни докладных дней, а прямо юркнул в берлогу, засунул лапу в хайло и залег. Лежит и думает: "Даже с зайца шкуру содрать нельзя -- и то, пожалуй, за злодейство сочтут! И кто сочтет? добро бы Лев или Осел -- это бы куда ни шло! -- а то мужики какие-то. Да Историю еще какую-то нашли -- вот уж подлинно ис-то-ри-я!!" Хохочет Топтыгин в берлоге, про Историю вспоминаючи, а на сердце у него жутко: чует он, что сам Лев Истории боится... Как тут будешь лесную сволочь подтягивать -- и ума приложить не может. Спрашивают с него много, а разбойничать не велят! В какую бы сторону он ни устремился, только что разбежится -- стой, погоди! не в свое место заехал! Везде "права" завелись. Даже у белки, и у той нынче права! Дробину тебе в нос -- вот какие твои права! У них -- права, а у него, вишь, обязанности! Да и обязанностей-то настоящих нет -- просто пустое место! Они -- друг друга поедом едят, а он -- задрать никого не смеет! На что похоже! А все Осел! Он, именно он мудрит, он эту канитель разводит! "Кто осла дивия быстра соделал? узы ему кто разрешил?" -- вот об чем нужно бы ему всечасно помнить, а он об "правах" мычит! "Действуйте по пристойности!" -- ах!   Долго он таким образом лапу сосал и даже настоящим образом в управление вверенной ему трущобой не вступал. Пробовал он однажды об себе "по пристойности" заявить, влез на самую высокую сосну и оттуда не своим голосом рявкнул, но и от этого пользы не вышло. Лесная сволочь, давно не видя злодейств, до того обнаглела, что, услышавши его рев, только молвила: "Чу, Мишка ревет! гляди, что лапу во сне прокусил!" С тем и отъехал Топтыгин 3-й опять в берлогу...   Но повторяю: он был медведь умный и не затем в берлогу залег, чтобы в бесплодных сетованиях изнывать, а затем, чтоб до чего-нибудь настоящего додуматься.   И додумался.   Дело в том, что, покуда он лежал, в лесу все само собой установленным порядком шло. Порядок этот, конечно, нельзя было назвать вполне "благополучным", но ведь задача воеводства совсем не в том состоит, чтобы достигать какого-то мечтательного благополучия, а в том, чтобы исстари заведенный порядок (хотя бы и неблагополучный) от повреждений оберегать и ограждать. И не в том, чтобы какие-то большие, средние или малые злодейства устраивать, а довольствоваться злодействами "натуральными". Ежели исстари повелось, что волки с зайцев шкуру дерут, а коршуны и совы ворон ощипывают, то, хотя в таком "порядке" ничего благополучного нет, но так как это все-таки "порядок" -- стало быть, и следует признать его за таковой. А ежели при этом ни зайцы, ни вороны не только не ропщут, но продолжают плодиться и населять землю, то это значит, что "порядок" не выходит из определенных ему искони границ. Неужели и этих "натуральных" злодейств недостаточно?   В данном случае все именно так происходило. Ни разу лес не изменил той физиономии, которая ему приличествовала. И днем и ночью он гремел миллионами голосов, из которых одни представляли агонизирующий вопль, другие -- победный клик. И наружные формы, и звуки, и светотени, и состав населения -- все представлялось неизменным, как бы застывшим. Словом сказать, это был порядок, до такой степени установившийся и прочный, что при виде его даже самому лютому, рьяному воеводе не могла прийти в голову мысль о каких-либо увенчательных злодействах, да еще "под личною вашего степенства ответственностью".   Таким образом, перед умственным взором Топтыгина 3-го вдруг выросла целая теория неблагополучного благополучия. Выросла со всеми подробностями и даже с готовой проверкой на практике. И вспомнилось ему, как однажды, в дружеской беседе. Осел говорил:   -- Об каких это вы все злодействах допрашиваете? Главное в нашем ремесле -- это: laissez passer, laissez faire! [позволять, не мешать! (фр.), предоставление со стороны государства полной свободы действий частному предпринимательству]] Или, по-русски выражаясь: "Дурак на дураке сидит и дураком погоняет!" Вот вам. Если вы, мой друг, станете этого правила держаться, то и злодейство само собой сделается, и все у вас будет обстоять благополучно!   Так оно именно по его и выходит. Надо только сидеть и радоваться, что дурак дурака дураком погоняет, а все остальное приложится.   -- Я даже не понимаю, зачем воевод посылают! ведь и без них... -- слиберальничал было майор, но, вспомнив о присвоенном ему содержании, замял нескромную мысль: ничего, ничего, молчание... [цитата из "Записок сумасшедшего" Н.В.Гоголя (1835)]   С этими словами он перевернулся на другой бок и решился выходить из берлоги только для получения присвоенного содержания. И затем все пошло в лесу как по маслу. Майор спал, а мужики приносили поросят, кур, меду и даже сивухи, и складывали свои дани у входа в берлогу. В указанные часы майор просыпался, выходил из берлоги и жрал.   Таким образом пролежал Топтыгин 3-й в берлоге многие годы. И так как неблагополучные, но вожделенные лесные порядки ни разу в это время нарушены не были и так как никаких при этом злодейств, кроме "натуральных", не производилось, то и Лев не оставил его милостью. Сначала произвел в подполковники, потом в полковники и наконец...   Но тут явились в трущобу мужики-лукаши, и вышел Топтыгин 3-й из берлоги в поле. И постигла его участь всех пушных зверей.     

1884


Премудрый пискарь

Жил-был пискарь. И отец и мать у него были умные; помаленьку да полегоньку аридовы веки в реке прожили и ни в уху, ни к щуке в хайло не попали. И сыну то же заказали. "Смотри, сынок, - говорил старый пискарь, умирая, - коли хочешь жизнью жуировать, так гляди в оба!"   А у молодого пискаря ума палата была. Начал он этим умом раскидывать и видит: куда ни обернется - везде ему мат. Кругом, в воде, все большие рыбы плавают, а он всех меньше; всякая рыба его заглотать может, а он никого заглотать не может. Да и не понимает: зачем глотать? Рак может его клешней пополам перерезать, водяная блоха - в хребет впиться и до смерти замучить. Даже свой брат пискарь - и тот, как увидит, что он комара изловил, целым стадом так и бросятся отнимать. Отнимут и начнут друг с дружкой драться, только комара задаром растреплют.   А человек? - что это за ехидное создание такое! каких каверз он ни выдумал, чтоб его, пискаря, напрасною смертью погублять! И невода, и сети, и верши, и норота, и, наконец... уду! Кажется, что может быть глупее уды? - Нитка, на нитке крючок, на крючке - червяк или муха надеты... Да и надеты-то как?.. в самом, можно сказать, неестественном положении! А между тем именно на уду всего больше пискарь и ловится!   Отец-старик не раз его насчет уды предостерегал. "Пуще всего берегись уды! - говорил он, - потому что хоть и глупейший это снаряд, да ведь с нами, пискарями, что глупее, то вернее. Бросят нам муху, словно нас же приголубить хотят; ты в нее вцепишься - ан в мухе-то смерть!"   Рассказывал также старик, как однажды он чуть-чуть в уху не угодил. Ловили их в ту пору целою артелью, во всю ширину реки невод растянули, да так версты с две по дну волоком и волокли. Страсть, сколько рыбы тогда попалось! И щуки, и окуни, и головли, и плотва, и гольцы, - даже лещей-лежебоков из тины со дна поднимали! А пискарям так и счет потеряли. И каких страхов он, старый пискарь, натерпелся, покуда его по реке волокли, - это ни в сказке сказать, ни пером описать. Чувствует, что его везут, а куда - не знает. Видит, что у него с одного боку - щука, с другого - окунь; думает: вот-вот, сейчас, или та, или другой его съедят, а они - не трогают... "В ту пору не до еды, брат, было!" У всех одно на уме: смерть пришла! а как и почему она пришла - никто не понимает. Наконец стали крылья у невода сводить, выволокли его на берег и начали рыбу из мотни в траву валить. Тут-то он и узнал, что такое уха. Трепещется на песке что-то красное; серые облака от него вверх бегут; а жарко таково, что он сразу разомлел. И без того без воды тошно, а тут еще поддают... Слышит - "костер", говорят. А на "костре" на этом черное что-то положено, и в нем вода, точно в озере, во время бури, ходуном ходит. Это - "котел", говорят. А под конец стали говорить: вали в "котел" рыбу - будет "уха"! И начали туда нашего брата валить. Шваркнет рыбак рыбину - та сначала окунется, потом, как полоумная, выскочит, потом опять окунется - и присмиреет. "Ухи", значит, отведала. Валили-валили сначала без разбора, а потом один старичок глянул на него и говорит: "Какой от него, от малыша, прок для ухи! пущай в реке порастет!" Взял его под жабры, да и пустил в вольную воду. А он, не будь глуп, во все лопатки - домой! Прибежал, а пискариха его из норы ни жива ни мертва выглядывает...   И что же! сколько ни толковал старик в ту пору, что такое уха и в чем она заключается, однако и поднесь в реке редко кто здравые понятия об ухе имеет!   Но он, пискарь-сын, отлично запомнил поучения пискаря-отца, да и на ус себе намотал. Был он пискарь просвещенный, умеренно-либеральный, и очень твердо понимал, что жизнь прожить - не то, что мутовку облизать. "Надо так прожить, чтоб никто не заметил, - сказал он себе, - а не то как раз пропадешь!" - и стал устраиваться. Первым делом нору для себя такую придумал, чтоб ему забраться в нее было можно, а никому другому - не влезть! Долбил он носом эту нору целый год, и сколько страху в это время принял, ночуя то в иле, то под водяным лопухом, то в осоке. Наконец, однако, выдолбил на славу. Чисто, аккуратно - именно только одному поместиться впору. Вторым делом, насчет житья своего решил так: ночью, когда люди, звери, птицы и рыбы спят - он будет моцион делать, а днем - станет в норе сидеть и дрожать. Но так как пить-есть все-таки нужно, а жалованья он не получает и прислуги не держит, то будет он выбегать из норы около полден, когда вся рыба уж сыта, и, бог даст, может быть, козявку-другую и промыслит. А ежели не промыслит, так и голодный в норе заляжет, и будет опять дрожать. Ибо лучше не есть, не пить, нежели с сытым желудком жизни лишиться.   Так он и поступал. Ночью моцион делал, в лунном свете купался, а днем забирался в нору и дрожал. Только в полдни выбежит кой-чего похватать - да что в полдень промыслишь! В это время и комар под лист от жары прячется, и букашка под кору хоронится. Поглотает воды - и шабаш!   Лежит он день-деньской в норе, ночей не досыпает, куска не доедает, и все-то думает: "Кажется, что я жив? ах, что-то завтра будет?"   Задремлет, грешным делом, а во сне ему снится, что у него выигрышный билет и он на него двести тысяч выиграл. Не помня себя от восторга, перевернется на другой бок - глядь, ан у него целых полрыла из норы высунулось... Что, если б в это время щуренок поблизости был! ведь он бы его из норы-то вытащил!   Однажды проснулся он и видит: прямо против его норы стоит рак. Стоит неподвижно, словно околдованный, вытаращив на него костяные глаза. Только усы по течению воды пошевеливаются. Вот когда он страху набрался! И целых полдня, покуда совсем не стемнело, этот рак его поджидал, а он тем временем все дрожал, все дрожал.   В другой раз, только что успел он перед зорькой в нору воротиться, только что сладко зевнул, в предвкушении сна, - глядит, откуда ни возьмись, у самой норы щука стоит и зубами хлопает. И тоже целый день его стерегла, словно видом его одним сыта была. А он и щуку надул: не вышел из коры, да и шабаш.   И не раз, и не два это с ним случалось, а почесть что каждый день. И каждый день он, дрожа, победы и одоления одерживал, каждый день восклицал: "Слава тебе, господи! жив!"   Но этого мало: он не женился и детей не имел, хотя у отца его была большая семья. Он рассуждал так: "Отцу шутя можно было прожить! В то время и щуки были добрее, и окуни на нас, мелюзгу, не зарились. А хотя однажды он и попал было в уху, так и тут нашелся старичок, который его вызволил! А нынче, как рыба-то в реках повывелась, и пискари в честь попали. Так уж тут не до семьи, а как бы только самому прожить!"   И прожил премудрый пискарь таким родом с лишком сто лет. Все дрожал, все дрожал. Ни друзей у него, ни родных; ни он к кому, ни к нему кто. В карты не играет, вина не пьет, табаку не курит, за красными девушками не гоняется - только дрожит да одну думу думает: "Слава богу! кажется, жив!"   Даже щуки, под конец, и те стали его хвалить: "Вот, кабы все так жили - то-то бы в реке тихо было!" Да только они это нарочно говорили; думали, что он на похвалу-то отрекомендуется - вот, мол, я! тут его и хлоп! Но он и на эту штуку не поддался, а еще раз своею мудростью козни врагов победил.   Сколько прошло годов после ста лет - неизвестно, только стал премудрый пискарь помирать. Лежит в норе и думает: "Слава богу, я своею смертью помираю, так же, как умерли мать и отец". И вспомнились ему тут щучьи слова: "Вот, кабы все так жили, как этот премудрый пискарь живет..." А ну-тка, в самом деле, что бы тогда было?   Стал он раскидывать умом, которого у него была палата, и вдруг ему словно кто шепнул: "Ведь этак, пожалуй, весь пискарий род давно перевелся бы!"   Потому что, для продолжения пискарьего рода, прежде всего нужна семья, а у него ее нет. Но этого мало: для того, чтоб пискарья семья укреплялась и процветала, чтоб члены ее были здоровы и бодры, нужно, чтоб они воспитывались в родной стихии, а не в норе, где он почти ослеп от вечных сумерек. Необходимо, чтоб пискари достаточное питание получали, чтоб не чуждались общественности, друг с другом хлеб-соль бы водили и друг от друга добродетелями и другими отличными качествами заимствовались. Ибо только такая жизнь может совершенствовать пискарью породу и не дозволит ей измельчать и выродиться в снетка.   Неправильно полагают те, кои думают, что лишь те пискари могут считаться достойными гражданами, кои, обезумев от страха, сидят в норах и дрожат. Нет, это не граждане, а по меньшей мере бесполезные пискари. Никому от них ни тепло, ни холодно, никому ни чести, ни бесчестия, ни славы, ни бесславия... живут, даром место занимают да корм едят.   Все это представилось до того отчетливо и ясно, что вдруг ему страстная охота пришла: "Вылезу-ка я из норы да гоголем по всей реке проплыву!" Но едва он подумал об этом, как опять испугался. И начал, дрожа, помирать. Жил - дрожал, и умирал - дрожал.   Вся жизнь мгновенно перед ним пронеслась. Какие были у него радости? кого он утешил? кому добрый совет подал? кому доброе слово сказал? кого приютил, обогрел, защитил? кто слышал об нем? кто об его существовании вспомнит?   И на все эти вопросы ему пришлось отвечать: "Никому, никто".   Он жил и дрожал - только и всего. Даже вот теперь: смерть у него на носу, а он все дрожит, сам не знает, из-за чего. В норе у него темно, тесно, повернуться негде, ни солнечный луч туда не заглянет, ни теплом не пахнет. И он лежит в этой сырой мгле, незрячий, изможденный, никому не нужный, лежит и ждет: когда же наконец голодная смерть окончательно освободит его от бесполезного существования?   Слышно ему, как мимо его норы шмыгают другие рыбы - может быть, как и он, пискари - и ни одна не поинтересуется им. Ни одной на мысль не придет: "Дай-ка, спрошу я у премудрого пискаря, каким он манером умудрился с лишком сто лет прожить, и ни щука его не заглотала, ни рак клешней не перешиб, ни рыболов на уду не поймал?" Плывут себе мимо, а может быть, и не знают, что вот в этой норе премудрый пискарь свой жизненный процесс завершает!   И что всего обиднее: не слыхать даже, чтоб кто-нибудь премудрым его называл. Просто говорят: "Слыхали вы про остолопа, который не ест, не пьет, никого не видит, ни с кем хлеба-соли не водит, а все только распостылую свою жизнь бережет?" А многие даже просто дураком и срамцом его называют и удивляются, как таких идолов вода терпит.   Раскидывал он таким образом своим умом и дремал. То есть не то что дремал, а забываться уж стал. Раздались в его ушах предсмертные шепоты, разлилась по всему телу истома. И привиделся ему тут прежний соблазнительный сон. Выиграл будто бы он двести тысяч, вырос на целых пол-аршина и сам щук глотает.   А покуда ему это снилось, рыло его, помаленьку да полегоньку, целиком из норы и высунулось.   И вдруг он исчез. Что тут случилось - щука ли его заглотала, рак ли клешней перешиб, или сам он своею смертью умер и всплыл на поверхность, - свидетелей этому делу не было. Скорее всего - сам умер, потому что какая сласть щуке глотать хворого, умирающего пискаря, да к тому же еще и "премудрого"?    

1883